В проеме дверей появились художники-декораторы, осветители, монтировщики.
Дом наполнился чужими звуками: следуя тихим указаниям Гесса, его стали готовить к съемке первых эпизодов.
Первую неделю все восхищались хрустально чистым воздухом, морской водой, такой изумрудной и искрящейся, будто море — оживший драгоценный камень. Группа вмиг загорела, переоделась в пляжные костюмы, и съемочная суета напоминала каникулярную игру.
Однако солнце день ото дня раскалялось все яростней. За короткую, падающую черным занавесом ночь ни песок, ни стены домишек, ни камни не успевали остыть. Напротив, стало казаться, что с падением тьмы жара как-то подло, исподтишка усиливается. Все, кому удавалось сбежать из-под бдительного ока Нахимзона, тут же оказывались по горло в воде с тюрбанами из мокрых полотенец на голове.
Из полотняной ткани, которую везли, чтобы шить занавеси для окон таинственного замка, костюмерша нашила рубах и штанов, которые шли нарасхват. Почти у всех сгоревшая кожа покрылась волдырями. Волдыри подсыхали, шелушились, открывая безжалостному солнцу нежно-розовый новенький слой кожи, совершенно беззащитный, и, значит, надо было прикрывать от солнца каждый миллиметр лица и тела.
По ночам домишки крепко спали. Вовсю храпели декорации, выстроенные на берегу. Что-то там трещало, свистело — то ли прыгали суслики и бродили ящерицы, то ли витали злые духи, которых пытались напустить на съемочный городок женщины в черных одеяниях, раз в сутки появлявшиеся на вершине песчаных холмов. Застывшие, они казались картонными тенями, поднявшимися с земли по мановению волшебной палочки.
Лозинский однажды повернул в их сторону камеру — и они разом, как по команде, скрылись. Будто провалились в песок.
А через час чуть не случилась заварушка — приехали люди на верблюдах, обступили Феодориди, бородатого старика, который был в деревеньке за главного, кивали в сторону киношников, размахивали руками. Странный был момент. Никто почти не двинулся с места. Только Гесс переместился на метр и, встав перед камерой, инстинктивно прикрыл ее телом, и Лозинский таким же инстинктивным движением притянул к себе Иду. Но скоро всадники отбыли.
— Никогда больше не делайте этого, драгоценные мои друзья, — говорил потом Феодориди. — Нельзя запечатлевать их облик. Империя была на волосок от того, чтобы в песках поднялся гул войны.
Жаркий воздух сотрясали крики Грина, ругавшегося, что его не разбудили. В поезде у него все-таки начался запой, с которым он пытался бороться. Сейчас он будто бы одолел приступ и теперь большее время дня лежал в доме, замотавшись в мокрые простыни. На закате, каждый раз обманывающем надеждой, что жара слегка отступит, он выходил и через силу обсуждал с Гессом и Лозинским съемочный план следующего дня. Был все-таки намного старше своих новоявленных коллег, жизнь прожил совсем другую — с мытарствами, бегствами, нищетой, авантюрами, которые долгое время ввергали его в беды и заканчивались провалами, — и в «нормальной» жизни с «нормальными» людьми места себе не находил.
Фейерверки фантазии странным образом существовали совершенно отдельно от самого этого нездорового, грустного человека. Казалось, что Грину, в сущности, нравилась пытка жарой, погружавшая его в те же глубины бреда, что и алкоголь.
Часто Грин оставался ночевать в замке, среди разномастных фрагментов декораций и аппаратуры, которую Гесс после каждой съемки кропотливо зачехлял, чтобы ни одна песчинка не попала ни в одну щель. Он разваливался на кушетке, обитой рваным шелком, — и становилось ясно, что его измученное тело наконец отдыхает.
Гесс случайно услышал, как Грин говорил жене (спокойно шествуя по песку, она носила мужу еду и воду): «Мы с тобой знаем быт наших персонажей лучше, чем здешнюю жизнь киносъемщиков, правда?» Еще он слышал, как Грин разговаривает со своим ястребенком Гулем, уже подросшим. Ящик с птицей квартировал в одной из верхних комнат замка, и иногда Гуль задумчиво бродил по балкону, что опоясывал нижнюю залу, превращенную в съемочный павильон.
Гесс, конечно, снял инспекторские прогулки птицы — пусть Лозинский потом сам решает, нужны ему будут эти кадры или нет. Скоро ястребенок стал подниматься в небо. Несколько раз возвращался, а потом, зависнув на некоторое время над съемочным лагерем, будто пришпиленный к бесцветному адскому небу, взмахнул три раза окрепшими крыльями и поплыл на восток.
И снова наступала ночь. И Гесс сидел у костра. И Ида уплывала все дальше и дальше.
А через день выяснилось, что вместе с всадниками-бедуинами, гарцевавшими несколько дней вокруг лагеря, отбыл и Грин, оставив записку заботливой жене.
Известие это не то чтобы всполошило съемочную группу, но привело скорее в состояние задумчивости.
Через полчаса актер Баталов подошел к Нахимзону и стал выяснять, была ли это кража или добровольный уход.
— Его украли. Конечно, украли! — настойчиво бормотал красавчик-актер, переходя от палатки к палатке.
— Однако его жена читала нам прощальное письмо, Колечка, успокойтесь, — щебетала гримерша.
— Разве вы не поняли, что эти Грины за пара? Они всегда врут, они на каждом шагу устраивают подмены. Поверьте, кражи людей будут продолжаться, и госпожа Грин окажется мусульманским агентом! Нас всех продадут в рабство!
Лозинского жара изводила до сумасшествия. Засыпал он с трудом — и уже неделю, как боялся снов больше, чем бессонницы. Вечером подолгу принимал ванну. Около их с Идой домика была специально выстроена хибарка, в которой стояли бочки с водой. Воду пытались сохранить прохладной, но ничего не выходило. Лозинский намывался шампунями, тер себя губкой и пемзой, однако через полчаса покрывался испариной, а когда ложился в постель, простыни тут же становились липкими. Жизнь представлялась адом.