Рунич разжег камин.
Сразу и окончательно Ида поняла, что ее времяпрепровождение с Лексом — лишь поза. Шикарная фильмовая игра в страсть — с обеих сторон и с наслаждением. Но с наслаждением от игры, а не от страсти.
Здесь оказалось другое. Без декораций и продуманных мизансцен.
Молча, сосредоточенно Рунич служил ей и одновременно исследовал ее. Одежду, от которой он скрупулезно ее освобождал. Тело, которое рассматривал, останавливаясь на отдельных фрагментах, выясняя строение — для чего касался ее то сухими пальцами, то странно колким языком.
Она вспомнила, как в бакинской клинике ей делали рентгеновский снимок легких и как она так же недвижимо лежала на столе, сервированная для изучения. Да, он изучал ее.
Ей сделалось страшно — будто она оказалась на кушетке у средневекового алхимика, на которого, теперь она поняла, похож Рунич. Привлечь его к себе она стеснялась — точнее, сюжет разворачивался иначе, как говорят фильмовые.
Но тут он, сидя у ее ног, поднял ее тело, которое она ощущала почему-то как лист растения — лист, на котором, наверное, нанесены знаки, известные только ему, — и прижал к себе. Чтобы знаки эти отпечатались на его коже.
Чуть не задохнувшись, Ида всхлипнула. Она перестала понимать, где находится. Может быть, все это происходит в темной руничевской квартире-библиотеке в той ноябрьской Москве? Неужели она влюбится в него без игры? Без юпитеров, без невидимого, но подразумевающегося объектива кинокамеры?
— Как же, моя девочка, мне тебя называть? — были первые слова, произнесенные Руничем. Он сидел на краю кушетки, запахнув полы халата, и подтыкал белый плед у Иды под подбородком, продолжая поверх ткани гладить ее тело. — Какой для этой истории ты придумаешь псевдоним?
Он лгал ей. Он видел на экране «ускользающую Иду Верде» в маленьком русском кинотеатрике в Париже — улица Вьевель, Латинский квартал. И не одну бессонную ночь думал о ее взгляде, устремленном в никуда. И не только о нем. Но надо отдать ей должное — мечты не имели ничего общего с тем, какой на самом деле оказалась прозрачная Верде.
— Стоп! Стоп! Все не так! — крикнул Лозинский и выскочил на середину павильона, туда, где возле накрытого стола стояли Зизи и Баталов. Баталов скалил белоснежные зубы. Лозинский бросил на него уничтожающий взгляд, и тот перестал улыбаться. Лекс повернулся к Зизи: — Вот что, милая. — Он с трудом сдерживал себя и сам слышал, как дрожит его голос.
Только бы не заорать! А, собственно, почему бы и не заорать? Кто ему запрещает?
Он знал, что вслед за истерикой сразу приходит облегчение.
Зизи, конечно, начнет рыдать, и эти ее рыдания подействуют на него как успокоительные капли. И почему ее готовность во всем подчиняться ему действует так умиротворяюще-расслабляюще? Как сладкий леденчик на младенца?
— Вот что, милая! — Он слегка повысил голос, заставив его вибрировать как бы на повышенных тонах, и у Зизи сразу жалобно скривилась мордочка. — Неужели так трудно понять? Подходишь к столу, дотрагиваешься до стакана с чаем. Ой! Обожглась! На лице — испуг и боль. Рукой хватаешься за мочку уха и отступаешь на шаг. Кажется, элементарно! Построение в три хода! У меня студенты на этюдах сложнее сценки разыгрывали! Ну что ты морщишься! Нет, я сойду с ума! — гремел он, форсируя гневные интонации.
Зизи вовсю хлюпала носом. Крупные круглые слезы катились из ее глупых глаз.
Она вытирала нос рукавом и все приговаривала, приговаривала, приговаривала:
— Да я же… да как же… да я же стараюсь… да что же такое… ничего же не выхо-о-оди-и-ит! — И она заревела на весь павильон.
— Рувим Яковлевич! — закричал Лозинский, озираясь.
Из угла выскочил Нахимзон.
— Попрошу вас, господа! Перерыв пятнадцать минут! Режиссеру надо поработать с актрисой!
И, делая рукой жесты, как будто гонит гусей, Нахимзон стал подталкивать актеров и группу к выходу.
Лозинский и Зизи остались одни.
Она все хлюпала носом, заливаясь уже беззвучными слезами, а он, подойдя почти вплотную, смотрел на нее сверху вниз. Пусть поревет. Однако иногда он даже испытывает к ней жалость. Экое бестолковое, нелепое существо. Уж не ошибся ли он, взяв ее в фильму? Ничего ведь не может. Ни-че-го! Зато он сам как никогда полон сил и замыслов.
Он взял ее двумя пальцами за подбородок и приподнял лицо к свету. Черты Иды глядели на него.
— Ну-ну, милая, не стоит так убиваться, — ласково сказал он. — Мы сделаем все по-другому. Я знаю как.
— А вы не будете больше ругаться? — по-детски всхлипнула Зизи, и Лозинский усмехнулся.
— Не бойся, не буду.
Ему нравилось, что она обращается к нему на «вы», а он к ней — на «ты». В этом было что-то очень правильное. Он провел рукой вниз по ее шее, легко расстегнул верхние пуговицы блузки, наклонился и поцеловал ямочку между ключицами и ниже — грудь, ложбинку, из которой вырастали два бледных слабых холмика.
Быстрым движением опрокинув Зизи на стол — бутафорский стакан с фальшивым чаем, о который героиня должна была обжечь пальцы, со звоном полетел на пол, — Лозинский задрал ее юбку, стащил панталончики и через секунду был уже в ней.
Он действовал быстро, деловито — времени на преамбулы не было — и в то же время испытывал удивительную полноту ощущений, проживая каждое свое движение, прикосновение к Зизи, удар сердца так отчетливо и долго, словно все происходило в замедленной съемке.
С того вечера в гостинице «Две волны», которую Лекс провел с Зизи, прошло три недели.