Погас свет.
Сначала смотрела внимательно. Среди апшеронских съемок были необыкновенные. И рябь на песке от нижнего края кадра до горизонта. И она, утопающая в песке по колено — измученная, как будто постаревшая (наверное, болезнь уже в ней жила), но, милостивые господа, просто настоящая трагическая актерка — что там ваш Художественный театр!
Ида удовлетворенно хмыкнула.
Она уж несколько лет знала, в чем ее сила — отнюдь не в психологических переживаниях на экране. Она каким-то образом знала тайну непредсказуемого жеста, запоминающегося взгляда, обожала, когда к ней ластится объектив, когда от него идет невидимый ток — и заряжает ее, только что не утягивает внутрь стеклянных лабиринтов, которые выстраивают линзы в металлическом теле кинокамеры. На театре ей было бы совсем не место — зрительная зала лишена интриги.
Она даже не очень узнавала себя на экране — таким негодованием, сарказмом, презрением ее героиня и дышит, и пышет. Все-таки та липкая жара, окутывавшая то равнодушием, то безумием, дала себя знать. Но в результате — очень неплохо, очень неплохо: ее лицо совсем другое, новое. На эпизоде шторма она поджала губы — эдакое свинство! К чему все мучения! И куда, с позволения сказать, смотрел хваленый Гесс? Глупее не придумаешь — весь шторм в браке.
Потом прошли дымчатые эпизоды в замке — почти волшебные, если Лекс не назовет их авангардными и не пустит под нож и в корзину.
И снова холодный, изнемогающий от злости взгляд ее героини.
Иногда Лекс просто ставит ее в тупик — как ему в голову пришло снимать дублершу?! Он что, не видел проявленных материалов? Он не понимает, какое у него кино получается? Или опять начнет бубнить, что ему не нужны дешевые эффекты, их, видите ли, публика недолюбливает.
Пошли павильонные съемки с дублершей.
Ида проглядела несколько сцен с ревнивым пристрастием и расслабилась: так и знала, что девка никуда не годится. Неинтересно. Можно не смотреть! Все равно переснимать.
И, куря одну сигарету за другой, стала следить за другими героями, машинально отмечая удачные ракурсы и планы, пойманные Гессом.
Что ж, неплохо. Те сцены, где нет девки, — ей-богу, недурны. Даже не похоже на Лекса. А Баталов и вовсе хорош — синеглазый, несмотря на черно-белую пленку, белозубый, и смеется так заразительно. Права она была, когда настаивала, чтобы Лекс его взял. Лекс ревновал ее к Баталову. Идиот!
Она усмехнулась.
Раздался шипящий звук, и из коробки громкоговорителя послышался голос киномеханика:
— Госпожа Верде, принесли новые пленки с проявки. Алексей Всеволодович еще не видел. Будете смотреть или подождем?
Она нажала кнопку на маленьком микрофончике, стоявшем на столике подле кресла.
— Буду. Заряжайте!
Кадры все летели и летели, и она уже утомилась, когда что-то странное промелькнуло на экране, заставив ее инстинктивно выпрямить спину.
Лекс подходит к девке. Кричит на нее. Рот раскрывается с каким-то удивительным безобразием. Мелькает улыбающееся лицо Баталова, испуганное — Нахимзона. Чья-то рука влезает в объектив. Толкотня, суета. Руки, ноги, спины, лица. Студия пустеет. Лекс подходит к девке, что-то говорит, гладит ее по лицу и вдруг опрокидывает на стол. Шарит рукой по ее ноге. Роется губами в вырезе корсажа. Задирает юбку.
Ах дрянь! Дрянь, дрянь, дрянь!
Ида сидела в кресле, оцепенев и забыв погасить сигарету, которая жгла ей пальцы. Все ощущения притупились. Осталось только чувство огромной усталости и брезгливости, как будто ее вываляли в грязи. Подташнивало.
Она с трудом разлепила губы и, преодолевая позывы к рвоте, проговорила в микрофон:
— Последнюю пленку с самого начала в замедленном режиме.
И снова пошли невыносимо долгие кадры.
Дублерша подходила к столу, дотрагивалась до стакана с чаем, отходила, снова подходила и снова отходила.
Теперь Ида могла рассмотреть малейшие движения, детали, нюансы мимики. Завиток волос медленно падал на лоб, и на лице девчонки проступало растерянное боязливое выражение — она не знала, можно ли поднять руку и откинуть его назад, и боялась сделать что-то не то. Движения тут же становились скованными. Ведет себя как механическая кукла, у которой есть два жеста и три гримасы.
Отупение прошло, и восприятие Иды заработало с особенной остротой.
Вот опять Лекс подходит — подплывает, делая медленные плавные взмахи руками, к столу. Как рыбы в гигантском аквариуме, они с девкой ложатся на стол. Сверкает кольцо с темным топазом на руке Лекса, которая гладит бедро дублерши. Это кольцо никогда не нравилось Иде — она считала его слишком женским. Рука змеей ползет все выше и выше. Кружевные панталончики пеной стекают вниз и виснут на коленях у девицы.
Что?! Он окончательно рехнулся! Это же ее, Иды, панталончики. Она никогда не покупает готовое белье — шьет у белошвейки. Она помнит, как прошлым летом покупала это кружево в Вене. Оставался всего один кусок, и продавщица сказала ей, что линии кружевных лепестков повторяют разрез Идиных глаз. Так, значит, он таскал девке ее белье? И платья, и украшения, скорее всего, тоже!
Ярость охватила ее. Перед глазами поплыло.
Она вскочила и бегом бросилась к двери. Повернула обратно. Упала в кресло. Снова вскочила.
Она всегда считала Лекса идиотом, а дурой-то оказалась сама. И с чего она вдруг решила, что он будет хранить ей верность? Почему была так уверена в его любви? Потому что имела над ним власть? Но поддаваться чужой воле — еще не значит любить.
Она бросила взгляд на экран, где в тягучей истоме сплелись два тела. Камера смотрела на них сбоку, и Иде был виден профиль Лекса. Но вот он на секунду повернул голову в сторону камеры, и Ида замерла. Такого счастья, такого сладкого и мучительного, и даже растерянного счастья она никогда не видела на его лице.